Неточные совпадения
Лучшие
люди едут процессией
к помощнику градоначальника и настоятельно требуют, чтобы он распорядился.
Он быстро вскочил. «Нет, это так нельзя! — сказал он себе с отчаянием. — Пойду
к ней, спрошу, скажу последний раз: мы свободны, и не лучше ли остановиться? Всё лучше, чем вечное несчастие, позор, неверность!!» С отчаянием в сердце и со злобой на всех
людей, на себя, на нее он вышел из гостиницы и
поехал к ней.
— Мы здесь не умеем жить, — говорил Петр Облонский. — Поверишь ли, я провел лето в Бадене; ну, право, я чувствовал себя совсем молодым
человеком. Увижу женщину молоденькую, и мысли… Пообедаешь, выпьешь слегка — сила, бодрость. Приехал в Россию, — надо было
к жене да еще в деревню, — ну, не поверишь, через две недели надел халат, перестал одеваться
к обеду. Какое о молоденьких думать! Совсем стал старик. Только душу спасать остается.
Поехал в Париж — опять справился.
Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью. Вид
человека был бы мне тягостен: я хотел быть один. Бросив поводья и опустив голову на грудь, я
ехал долго, наконец очутился в месте, мне вовсе не знакомом; я повернул коня назад и стал отыскивать дорогу; уж солнце садилось, когда я подъехал
к Кисловодску, измученный, на измученной лошади.
— Да не позабудьте, Иван Григорьевич, — подхватил Собакевич, — нужно будет свидетелей, хотя по два с каждой стороны. Пошлите теперь же
к прокурору, он
человек праздный и, верно, сидит дома, за него все делает стряпчий Золотуха, первейший хапуга в мире. Инспектор врачебной управы, он также
человек праздный и, верно, дома, если не
поехал куда-нибудь играть в карты, да еще тут много есть, кто поближе, — Трухачевский, Бегушкин, они все даром бременят землю!
Быть можно дельным
человекомИ думать о красе ногтей:
К чему бесплодно спорить с веком?
Обычай деспот меж
людей.
Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде был педант
И то, что мы назвали франт.
Он три часа по крайней мере
Пред зеркалами проводил
И из уборной выходил
Подобный ветреной Венере,
Когда, надев мужской наряд,
Богиня
едет в маскарад.
Решившись, с свойственною ему назойливостью,
поехать в деревню
к женщине, которую он едва знал, которая никогда его не приглашала, но у которой, по собранным сведениям, гостили такие умные и близкие ему
люди, он все-таки робел до мозга костей и, вместо того чтобы произнести заранее затверженные извинения и приветствия, пробормотал какую-то дрянь, что Евдоксия, дескать, Кукшина прислала его узнать о здоровье Анны Сергеевны и что Аркадий Николаевич тоже ему всегда отзывался с величайшею похвалой…
Из облака радужной пыли выехал бородатый извозчик, товарищи сели в экипаж и через несколько минут
ехали по улице города, близко
к панели. Клим рассматривал
людей; толстых здесь больше, чем в Петербурге, и толстые, несмотря на их бороды, были похожи на баб.
Дома его ждала телеграмма из Антверпена. «Париж не вернусь
еду Петербург Зотова». Он изорвал бумагу на мелкие куски, положил их в пепельницу, поджег и, размешивая карандашом, дождался, когда бумага превратилась в пепел. После этого ему стало так скучно, как будто вдруг исчезла цель, ради которой он жил в этом огромном городе. В сущности — город неприятный, избалован богатыми иностранцами, живет напоказ и обязывает
к этому всех своих
людей.
Потом Самгин
ехал на извозчике в тюрьму; рядом с ним сидел жандарм, а на козлах, лицом
к нему, другой — широконосый, с маленькими глазками и усами в стрелку.
Ехали по тихим улицам, прохожие встречались редко, и Самгин подумал, что они очень неумело показывают жандармам, будто их не интересует
человек, которого везут в тюрьму. Он был засорен словами полковника, чувствовал себя уставшим от удивления и механически думал...
Но
ехать домой он не думал и не
поехал, а всю весну, до экзаменов, прожил, аккуратно посещая университет, усердно занимаясь дома. Изредка, по субботам, заходил
к Прейсу, но там было скучно, хотя явились новые
люди: какой-то студент института гражданских инженеров, длинный, с деревянным лицом, драгун, офицер Сумского полка, очень франтоватый, но все-таки похожий на молодого купчика, который оделся военным скуки ради. Там все считали; Тагильский лениво подавал цифры...
Город с утра сердито заворчал и распахнулся, открылись окна домов, двери, ворота, солидные
люди поехали куда-то на собственных лошадях, по улицам зашагали пешеходы с тростями, с палками в руках, нахлобучив шляпы и фуражки на глаза, готовые
к бою; но
к вечеру пронесся слух, что «союзники» собрались на Старой площади, тяжко избили двух евреев и фельдшерицу Личкус, — улицы снова опустели, окна закрылись, город уныло притих.
Ко всей деятельности, ко всей жизни Штольца прирастала с каждым днем еще чужая деятельность и жизнь: обстановив Ольгу цветами, обложив книгами, нотами и альбомами, Штольц успокоивался, полагая, что надолго наполнил досуги своей приятельницы, и шел работать или
ехал осматривать какие-нибудь копи, какое-нибудь образцовое имение, шел в круг
людей, знакомиться, сталкиваться с новыми или замечательными лицами; потом возвращался
к ней утомленный, сесть около ее рояля и отдохнуть под звуки ее голоса.
Хотя было уже не рано, но они успели заехать куда-то по делам, потом Штольц захватил с собой обедать одного золотопромышленника, потом
поехали к этому последнему на дачу пить чай, застали большое общество, и Обломов из совершенного уединения вдруг очутился в толпе
людей. Воротились они домой
к поздней ночи.
Теперь она собиралась
ехать всем домом
к обедне и в ожидании, когда все домашние сойдутся, прохаживалась медленно по зале, сложив руки крестом на груди и почти не замечая домашней суеты, как входили и выходили
люди, чистя ковры, приготовляя лампы, отирая зеркала, снимая чехлы с мебели.
— Ты, мой батюшка, что! — вдруг всплеснув руками, сказала бабушка, теперь только заметившая Райского. — В каком виде!
Люди, Егорка! — да как это вы угораздились сойтись? Из какой тьмы кромешной! Посмотри, с тебя течет, лужа на полу! Борюшка! ведь ты уходишь себя! Они домой
ехали, а тебя кто толкал из дома? Вот — охота пуще неволи! Поди, поди переоденься, — да рому
к чаю! — Иван Иваныч! — вот и вы пошли бы с ним… Да знакомы ли вы? Внук мой, Борис Павлыч Райский — Иван Иваныч Тушин!..
— Тришатов! — крикнул я ему, — правду вы сказали — беда!
еду к подлецу Ламберту!
Поедем вместе, все больше
людей!
Наконец
поехали на шлюпке
к нему — на нем ни одного
человека: судно было брошено на гибель.
Известно, как англичане уважают общественные приличия. Это уважение
к общему спокойствию, безопасности, устранение всех неприятностей и неудобств — простирается даже до некоторой скуки.
Едешь в вагоне, народу битком набито, а тишина, как будто «в гробе тьмы
людей», по выражению Пушкина.
Мая извивается игриво, песчаные мели выглядывают так гостеприимно, как будто говорят: «Мы вас задержим, задержим»; лес не темный и не мелкий частокол, как на болотах, но заметно покрупнел
к реке; стал чаще являться осинник и сосняк. Всему этому несказанно обрадовался Иван Григорьев. «Вон осинничек, вон соснячок!» — говорил он приветливо, указывая на знакомые деревья. Лодка готова, хлеб выпечен, мясо взято —
едем. Теперь платить будем прогоны по числу
людей, то есть сколько будет гребцов на лодках.
После восьми или десяти совещаний полномочные объявили, что им пора
ехать в Едо. По некоторым вопросам они просили отсрочки, опираясь на то, что у них скончался государь, что новый сиогун очень молод и потому ему предстоит сначала показать в глазах народа уважение
к старым законам, а не сразу нарушать их и уже впоследствии как будто уступить необходимости. Далее нужно ему, говорили они, собрать на совет всех своих удельных князей, а их шестьдесят
человек.
«Милая Наташа, не могу уехать под тяжелым впечатлением вчерашнего разговора с Игнатьем Никифоровичем…» начал он. «Что же дальше? Просить простить за то, чтò я вчера сказал? Но я сказал то, что думал. И он подумает, что я отрекаюсь. И потом это его вмешательство в мои дела… Нет, не могу», и, почувствовав поднявшуюся опять в нем ненависть
к этому чуждому, самоуверенному, непонимающему его
человеку, Нехлюдов положил неконченное письмо в карман и, расплатившись, вышел на улицу и
поехал догонять партию.
До острога было далеко, а было уже поздно, и потому Нехлюдов взял извозчика и
поехал к острогу. На одной из улиц извозчик,
человек средних лет, с умным и добродушным лицом, обратился
к Нехлюдову и указал на огромный строющийся дом.
На другой день Нехлюдов
поехал к адвокату и сообщил ему дело Меньшовых, прося взять на себя защиту. Адвокат выслушал и сказал, что посмотрит дело, и если всё так, как говорит Нехлюдов, что весьма вероятно, то он без всякого вознаграждения возьмется за защиту. Нехлюдов между прочим рассказал адвокату о содержимых 130
человеках по недоразумению и спросил, от кого это зависит, кто виноват. Адвокат помолчал, очевидно желая ответить точно.
— Что это, я спала? Да… колокольчик… Я спала и сон видела: будто я
еду, по снегу… колокольчик звенит, а я дремлю. С милым
человеком, с тобою
еду будто. И далеко-далеко… Обнимала-целовала тебя, прижималась
к тебе, холодно будто мне, а снег-то блестит… Знаешь, коли ночью снег блестит, а месяц глядит, и точно я где не на земле… Проснулась, а милый-то подле, как хорошо…
— Да ведь это же вздор, Алеша, ведь это только бестолковая поэма бестолкового студента, который никогда двух стихов не написал.
К чему ты в такой серьез берешь? Уж не думаешь ли ты, что я прямо
поеду теперь туда,
к иезуитам, чтобы стать в сонме
людей, поправляющих его подвиг? О Господи, какое мне дело! Я ведь тебе сказал: мне бы только до тридцати лет дотянуть, а там — кубок об пол!
Дичи у него в поместье водится много, дом построен по плану французского архитектора,
люди одеты по-английски, обеды задает он отличные, принимает гостей ласково, а все-таки неохотно
к нему
едешь.
Через год после того, как пропал Рахметов, один из знакомых Кирсанова встретил в вагоне, по дороге из Вены в Мюнхен, молодого
человека, русского, который говорил, что объехал славянские земли, везде сближался со всеми классами, в каждой земле оставался постольку, чтобы достаточно узнать понятия, нравы, образ жизни, бытовые учреждения, степень благосостояния всех главных составных частей населения, жил для этого и в городах и в селах, ходил пешком из деревни в деревню, потом точно так же познакомился с румынами и венграми, объехал и обошел северную Германию, оттуда пробрался опять
к югу, в немецкие провинции Австрии, теперь
едет в Баварию, оттуда в Швейцарию, через Вюртемберг и Баден во Францию, которую объедет и обойдет точно так же, оттуда за тем же проедет в Англию и на это употребит еще год; если останется из этого года время, он посмотрит и на испанцев, и на итальянцев, если же не останется времени — так и быть, потому что это не так «нужно», а те земли осмотреть «нужно» — зачем же? — «для соображений»; а что через год во всяком случае ему «нужно» быть уже в Северо — Американских штатах, изучить которые более «нужно» ему, чем какую-нибудь другую землю, и там он останется долго, может быть, более года, а может быть, и навсегда, если он там найдет себе дело, но вероятнее, что года через три он возвратится в Россию, потому что, кажется, в России, не теперь, а тогда, года через три — четыре, «нужно» будет ему быть.
Какой-то генерал просит со мною увидеться: милости просим; входит ко мне
человек лет тридцати пяти, смуглый, черноволосый, в усах, в бороде, сущий портрет Кульнева, рекомендуется мне как друг и сослуживец покойного мужа Ивана Андреевича; он-де
ехал мимо и не мог не заехать
к его вдове, зная, что я тут живу.
Английский народ при вести, что
человек «красной рубашки», что раненный итальянской пулей
едет к нему в гости, встрепенулся и взмахнул своими крыльями, отвыкнувшими от полета и потерявшими гибкость от тяжелой и беспрерывной работы. В этом взмахе была не одна радость и не одна любовь — в нем была жалоба, был ропот, был стон — в апотеозе одного было порицание другим.
— И довольно продолжительный, если попадусь. Слушай, когда будет темно, мы
поедем к дому княгини, ты вызовешь кого-нибудь на улицу, из
людей, я тебе скажу кого, — ну, потом увидим, что делать. Ладно, что ли?
Я пошел
к интенданту (из иезуитов) и, заметив ему, что это совершеннейшая роскошь высылать
человека, который сам
едет и у которого визированный пасс в кармане, — спросил его, в чем дело? Он уверял, что сам так же удивлен, как я, что мера взята министром внутренних дел, даже без предварительного сношения с ним. При этом он был до того учтив, что у меня не осталось никакого сомнения, что все это напакостил он. Я написал разговор мой с ним известному депутату оппозиции Лоренцо Валерио и уехал в Париж.
— Недостатка в месте у меня нет, — ответил он, — но для вас, я думаю, лучше
ехать, вы приедете часов в десять
к вашему батюшке. Вы ведь знаете, что он еще сердит на вас; ну — вечером, перед сном у старых
людей обыкновенно нервы ослаблены и вялы, он вас примет, вероятно, гораздо лучше нынче, чем завтра; утром вы его найдете совсем готовым для сражения.
Ехать к Гарибальди было поздно. Я отправился
к Маццини и не застал его, потом —
к одной даме, от которой узнал главные черты министерского сострадания
к болезни великого
человека. Туда пришел и Маццини, таким я его еще не видал: в его чертах, в его голосе были слезы.
— Вы
едете к страшному
человеку. Остерегайтесь его и удаляйтесь как можно более. Если он вас полюбит, плохая вам рекомендация; если же возненавидит, так уж он вас доедет, клеветой, ябедой, не знаю чем, но доедет, ему это ни копейки не стоит.
Драться во время
еды было неудобно; поэтому отец, как
человек набожный, нередко прибегал
к наложению эпитимии.
За ними
ехала телега, па которой была воздвигнута высокая скамья, и
к ее спинке были привязаны назад руки сидевшего на ней
человека.
— Мне-то что же? Не
к чужому
человеку едете, а я только так… вообще…
— А ты не будь дураком. Эх, голова — малина! У добрых
людей так делается: как
ехать к венцу — пожалуйте, миленький тятенька, денежки из рук в руки, а то не
поеду. Вот как по-настоящему-то. Сколько по уговору следовает получить?
Емельян
поехал провожать Галактиона и всю дорогу имел вид
человека, приготовившегося сообщить какую-то очень важную тайну. Он даже откашливался, кряхтел и поправлял ворот ситцевой рубахи, но так ничего и не сказал. Галактион все думал об отце и приходил
к заключению, что старик серьезно повихнулся.
— А ежели она у меня с ума нейдет?.. Как живая стоит… Не могу я позабыть ее, а жену не люблю. Мамынька женила меня, не своей волей… Чужая мне жена. Видеть ее не могу… День и ночь думаю о Фене. Какой я теперь
человек стал: в яму бросить — вся мне цена. Как я узнал, что она ушла
к Карачунскому, — у меня свет из глаз вон. Ничего не понимаю… Запряг долгушку, бросился сюда,
еду мимо господского дома, а она в окно смотрит. Что тут со мной было — и не помню, а вот, спасибо, Тарас меня из кабака вытащил.
— Мечтание это, голубушка!.. Враг он тебе злейший, мочеганин-то этот. Зачем он ехал-то, когда добрые
люди на молитву пришли?.. И Гермогена знаю. В четвертый раз сам себя окрестил: вот он каков
человек… Хуже никонианина. У них в Златоусте последнего ума решились от этих поморцев… А мать Фаина
к поповщине гнет, потому как сама-то она из часовенных.
— А вот и пойдет… Заводская косточка, не утерпит: только помани. А что касаемо обиды, так опять свои
люди и счеты свои… Еще в силе
человек, без дела сидеть обидно, а главное — свое ведь кровное заводское-то дело! Пошлют кого другого — хуже будет… Сам
поеду к Петру Елисеичу и буду слезно просить. А уж я-то за ним — как таракан за печкой.
Она
едет бог знает зачем
к людям ей совершенно неизвестным.
27-го около полудня мы добрались до Лебедя. Наше появление порадовало их и удивило. Я не стану рассказывать тебе всех бедствий дороги. Почти трое суток
ехали. Тотчас по приезде я отправился
к Милордову, в твой дом (с особенным чувством вошел в него и осмотрел все комнаты). Отдал просьбы и просил не задерживать. Милордов порядочный
человек, он правил должность тогда губернатора за отсутствием Арцимовича.
Поеду к Пармену Семенову,
к Лучкову,
к Тришину, уговорю пускать
к нам ребят; вы
человек народный, рассказывайте им попонятнее гигиенические законы, говорите о лечении шарлатанов и все такое.
Молодой
человек, которого назвали Кулею, приложил руку
к околышу конфедератки и, осадив на один шаг своего коня,
поехал, уступая старшему на пол-лошади переда.
На двадцать втором году Вильгельм Райнер возвратился домой, погостил у отца и с его рекомендательными письмами
поехал в Лондон. Отец рекомендовал сына Марису, Фрейлиграту и своему русскому знакомому, прося их помочь молодому
человеку пристроиться
к хорошему торговому дому и войти в общество.
Он пил очень умеренно, а без компании совсем не пил
К еде был совершенно равнодушен. Но, конечно, как у всяко го
человека, у него была своя маленькая слабость: он страшно любил одеваться и тратил на свой туалет немалые деньги. Модные воротнички всевозможных фасонов, галстуки. брильянтовые запонки, брелоки, щегольское нижнее белы и шикарная обувь — составляли его главнейшие увлечения.
В тот же день после обеда Вихров решился
ехать к Фатеевой. Петр повез его тройкой гусем в крытых санях. Иван в наказание не был взят, а брать кого-нибудь из других
людей Вихров не хотел затем, чтобы не было большой болтовни о том, как он будет проводить время у Фатеевой.